Такая устремленность Толстого к религиозно-нравственной истине порой вступала в противоречие с реальным ходом жизни. Особенно остро ощущалось это в условиях назревшей и развертывавшейся в России революции. Сознавая всю неизбежность революционного взрыва в России того времени, Толстой не принимал идею насильственного переустройства мира. Но он не раз высказывал надежду, что революционные потрясения не пройдут даром, а помогут выработке нового состояния общества. Д. П. Маковицкий записал слова Толстого, сказанные им 2 сентября 1907 года: «Все хорошо, все хорошо! Это — growing pains. Как в жизни человека есть периоды болезненные, так и в жизни народов».
Убежденный в преступности существующего строя, в необходимости его разрушения и перестройки, Толстой не мог не ставить вопроса о революционном пути как одной из возможностей личного выбора. В противоположность своекорыстной правящей верхушке, дорожащей только своими выгодами и духовно обанкротившейся, революционеры, считал Толстой, обладают убежденностью, верой, самоотверженностью. А эти свойства — важнейшие условия жизни. Недаром опытный революционер Меженецкий в рассказе «Божеское и человеческое» преодолевает все тяготы своего положения, в том числе и ужас многолетнего одиночного заключения, пока у него сохраняются убежденность и вера. Но как только они оказываются расшатанными под влиянием встречи с новым поколением революционной молодежи — людьми самоуверенными и прагматичными, Меженецкому становится нечем держаться и он кончает самоубийством.
Отдавая должное нравственным качествам участников революционного движения, Толстой, однако, считает этот путь трагическим заблуждением. В «Божеском и человеческом» он сделал попытку показать, как в исключительной ситуации — в тюрьме, в ожидании смерти — в сознании героя происходит замена ложной, на его взгляд, идеи насильственного переустройства общества (революционер-народник Светлогуб принимал участие в террористических актах), идеей истинной — евангельской идеей непротивления и любви.
Сила жизни, обострившаяся во всем существе Анатолия Светлогуба, ищет выхода, ищет возможности спасения хотя бы в таком образе мыслей, который давал бы возможность радостного, любовного отношения ко всему — даже в страшный момент ожидания незаслуженной казни. И вот под влиянием чтения Евангелия он преображается: «Вышел из тюрьмы юноша с светлыми очами и вьющимися кудрями и, улыбаясь, взошел на колесницу».
Когда Толстой раскрывает «человеческое» в своих героях — последние минуты Светлогуба перед казнью, отчаяние его матери; когда он обнажает нечто уродливое, «псевдочеловеческое», например, в генерал-губернаторе, подписывающем герою смертный приговор, в полную силу звучит авторский голос, проникнутый болью о человеке. «Божеское» же, призванное как бы перевесить человеческое, ему противостоять, выглядит более бледным и безликим. «Светлый ангел», умиротворенный и всепрощающий… Но таков ли подлинный революционер, идущий на смерть за свое дело?
Сам Толстой, наблюдая современные ему социальные процессы, должен был признать, что закон любви и добра не становится внутренним двигателем общественной жизни: «Главное, в чем я ошибся, то, что любовь делает свое дело и теперь в России с казнями, виселицами и пр.» (т. 57, с. 200).
Для того чтобы принцип непротивления и любви мог быть воплощен художественно, необходимо было его соединение с таким жизненным материалом, где он был бы органичен. Так произошло в рассказе «Алеша Горшок». Недаром посмертная публикация этого маленького рассказа потрясла Блока: «Гениальнейшее, что читал — Толстой — «Алеша Горшок».
На нескольких страницах уместилась вся жизнь человеческая — во всей ее простоте и во всем богатстве. Дело в том, что, несмотря на внешнюю бедность, внешнее однообразие двадцатилетней Алешиной жизни, в ней содержится все самое важное и необходимое. Неграмотный, немногословный, не знавший даже молитв, Алеша (умирая, он молился «только руками и сердцем»), обладает верным отношением к труду, к окружающим его людям, к смерти. Главные нравственные истины остаются чисты в его душе, не затемняются ничем суетным, мелким. Отсюда — его кротость, «безответность». Несмотря на свою кротость, даже забитость, Алеша способен пережить человечески богатое чувство. Вот как говорит Толстой в этом рассказе, написанном очень скупо и лаконично, о любви: «…случилось с ним самое необыкновенное в его жизни событие. Событие это состояло в том, что он, к удивлению своему, узнал, что, кроме тех отношений между людьми, которые происходят от нужды друг в друге, есть еще отношения совеем особенные: не то чтобы нужно было человеку вычистить сапоги, или снести покупку, или запрячь лошадь, а то, что человек так, ни зачем нужен другому человеку, нужно ему послужить, его приласкать, и что он, Алеша, тот самый человек».
Чувство это сияет тем сильнее, чем более безрадостный конец его ожидает. И здесь Толстой передает душевное состояние Алеши также крайне просто и сжато. Когда Алешу спросили, бросил ли он свои «глупости», он ответил: «Видно, что бросил», «засмеялся и тут же заплакал».
В этих двух словах толстовская «диалектика души» находит для себя новый способ выражения.
Какова должна быть позиция человека в современном мире — это для Толстого вопрос, неотделимый от его собственной судьбы. Чувство недовольства собственной жизнью у Толстого в 900-е годы возрастало и обострялось. Об этом свидетельствуют дневники, письма и произведения тех лет. «Все больше и больше болею своим довольством и окружающей нуждою» (т. 55, с. 147). «Особенно живо чувствовал безумную безнравственность роскоши властвующих и богатых и нищету и задавленность бедных. Почти физически страдаю от сознания участия в этом безумии и зле» (т. 57, с. 80). «Не переставая стыдно за свою жизнь» (т. 58, с. 3). Необходимым становится что-то предпринять, чтобы вырваться из заколдованного круга неправедной барской жизни. Мысль об «уходе», о перемене всех обстоятельств жизни всерьез занимает Толстого: «Иногда думается: уйти ото всех» (т. 58, с. 138).