Сначала он прожил год приказчиком у скотопромышленника, но дорогой запил, и купец расчел его. Потом он нашел по знакомству место торговца вином, но и тут прожил недолго. Запутался в расчетах, и ему отказали. Домой ехать и стыдно было, и злоба брала. «Проживут и без меня. Может, и мальчишка-то не мой», — думал он.
Все шло хуже и хуже. Без вина он не мог жить. Стал наниматься уж не в приказчики, а в погонщики к скотине, потом и в эту должность не стали брать.
Чем хуже ему становилось, тем больше он обвинял ее, и тем больше разгоралась его злоба на нее.
В последний раз Корней нанялся в погонщики к скотине к незнакомому хозяину. Скотина заболела. Корней не был виноват, но хозяин рассердился и рассчитал и приказчика и его. Наниматься некуда было, и Корней решил идти странствовать. Состроил себе сапоги хорошие, сумку, взял чаю, сахару, денег восемь рублей и пошел в Киев. В Киеве ему не понравилось, и он пошел на Кавказ, в Новый Афон. Не доходя Нового Афона, его захватила лихорадка. Он вдруг ослабел. Денег оставалось рубль семьдесят копеек, знакомых никого не было, и он решил идти домой к сыну. «Может, она и померла теперь, злодейка моя, — думал он. — А жива, так хоть перед смертью выскажу ей все, чтоб знала она, мерзавка, что со мной сделала», — думал он и пошел к дому.
Лихорадка трепала его через день. Он слабел все больше и больше, так что не мог уходить больше десяти, пятнадцати верст в день. Не доходя двухсот верст до дому деньги все вышли, и он шел уж Христовым именем и ночевал по отводу десятского. «Радуйся, до чего довела меня!» — думал он про жену, и, по старой привычке, старые и слабые руки сжимались в кулаки. Но и бить некого было, да и силы в кулаках уже не было.
Две недели шел он эти двести верст и, совсем больной и слабый, добрел до того места, в четырех верстах от дома, где встретился, не узнав ее и не быв узнан, с той Агашкой, которая считалась, но не была его дочерью и которой он выломал руку.
Он сделал, как сказала ему Агафья. Дойдя до Зиновеева двора, он попросился ночевать. Его пустили.
Войдя в избу, он, как и всегда делал, перекрестился на иконы и поздоровался с хозяевами.
— Застыл, дед! Иди, иди на печь, — сказала сморщенная веселая старушка хозяйка, убиравшаяся у стола.
Муж Агафьи, моложавый мужик, сидел на лавке у стола и заправлял лампу.
— И мокрый же ты, дед! — сказал он. — Да что станешь делать. Сушись!
Корней разделся, разулся, повесил против печки онучи и влез на печь.
В избу вошла и Агафья с кувшином. Она уже успела пригнать стадо и убраться с скотиной.
— А не бывал старик странный? — спросила она. — Я велела к нам заходить.
— А вон он, — сказал хозяин, указывая на печь, где, потирая мохнатые костлявые ноги, сидел Корней.
К чаю хозяева кликнули и Корнея. Он слез и сел на краю лавки. Ему подали чашку и кусок сахара.
Разговор шел про погоду, про уборку. Не дается в руки хлеб. У помещиков проросли копны в поле. Только начнут возить — опять дождь. Мужички свезли. А у господ так дуром преет. А мыша в снопах — страсть.
Корней рассказал, что он видел по дороге целое поле полно копен. Молодайка налила ему пятую чашку жидкого, чуть желтого чаю и подала.
— Ничего. Пей, дедушка, на здоровье, — сказала она на его отказ.
— Что ж это рука у тебя неисправная? — спросил он у нее, осторожно принимая от нее полную чашку и пошевеливая бровями.
— С мальства еще сломали, — сказала говорливая свекровь. — Это ее отец нашу Агашку убить хотел.
— С чего ж это? — спросил Корней. И, глядя на лицо молодайки, ему вспомнился вдруг Евстигней Белый с его голубыми глазами, и рука, державшая чашку, так задрожала, что он разлил половину чая, пока донес ее до стола.
— А такой был в Гаях у нас человек, отец ей, Корней Васильевым звали. Богатей был. Так возгордился на жену. Ее избил и ее вот испортил.
Корней молчал, взглядывая из-под не переставая шевелившихся черных бровей то на хозяина, то на Агашу.
— За что же? — спросил он, откусывая сахар.
— Кто их знает. Про нашу сестру всякое сболтнут, а ты отвечай, — говорила старуха. — Из-за работника что-то у них вышло. Работник малый хороший был из нашей деревни. Он и помер у них в доме.
— Помер? — переспросил Корней и откашлялся.
— Давно помер… У них мы и взяли молодайку. Жили хорошо. Первые на селе были. Пока жив был хозяин.
— А он что же? — спросил Корней.
— Тоже помер, должно. С того раза пропал. Лет пятнадцать будет.
— Больше, никак, мне мамушка сказывала, меня она только кормить бросила.
— Что ж, ты на него не обижаешься на то, что он руку… — начал было Корней и вдруг захлюпал.
— Разве он чужой — отец ведь. Что ж, еще пей с холоду-то. Налить, что ль?
Корней не отвечал и, всхлипывая, плакал.
— Чего ж ты?
— Ничего, так, спаси Христос.
И Корней дрожащими руками ухватился за столбик и за полати и полез большими худыми ногами на печь.
— Вишь ты, — сказала старушка сыну, подмигивая на старика.
На другой день Корней поднялся раньше всех. Он слез с печи, размял высохшие подвертки; с трудом обул заскорузшие сапоги и надел мешок.
— Что ж, дед, позавтракал бы? — сказала старуха.
— Спаси бог. Пойду.
— Так вот возьми хоть лепешек вчерашних. Я тебе в мешок положу.
Корней поблагодарил и простился.
— Заходи, когда назад пойдешь, живы будем…
На дворе был тяжелый осенний туман, закрывающий все. Но Корней хорошо знал дорогу, знал всякий спуск и подъем, и всякий куст, и все ветлы по дороге, и леса направо и налево, хотя за семнадцать лет одни срубили и из старых стали молодыми, а другие из молодых стали старыми.