Вот старик, владетель тысяч десятин, холостяк, всю жизнь проживший в праздности, обжорстве и блуде, который, читая статьи «Нового времени», удивляется на неразумность правительства, допускающего евреев в университеты. Вот гость его, бывший губернатор, с оставленным окладом сенатор, который читает с одобрением сведения о собрании юристов, признавших необходимость смертной казни. Вот противник их Н. П., читающий «Русские ведомости», удивляющийся на слепоту правительства, допускающего Союз русского народа и……..
Вот милая, добрая мать девочки, читающая ей историю собаки Фукса, пожалевшего кроликов. И вот эта милая девочка, которая видит на гулянье босых, голодных, грызущих зеленую падаль — яблоки, и привыкающая видеть в этих детях не себя, а что-то вроде обстановки, пейзажа.
Отчего это?
В Толстом последних лет жизни особенно поражает всегда присущее ему свойство: способность начинать все заново — даже после величайших своих достижений, готовность вечно искать и, как писал он в одном из писем своей молодости, «рваться, путаться, биться, ошибаться… и вечно бороться и лишаться». Интересно, что, перечитывая в 1910 году это письмо-«о том, что жизнь труд, борьба, ошибка», — Толстой заметил: «…теперь ничего бы не сказал другого» (т. 58, с. 23).
Подобно тому как жизнь человеческая, по мысли Толстого, требует честного искания и полного напряжения всех сил до последней минуты и общий смысл ее будет виден не самому человеку, а другим, так и творчество его — это неостановимый процесс, в котором не отыскать итоговой точки. «Как ни стар, как ни болен, как ни много, как ни мало сделал, — пишет Толстой В. Г. Черткову 17 февраля 1890 года, — все твое дело жизни не только не кончено, но не получило еще своего окончательного, решающего значения до последнего издыхания. Это радостно, бодрительно» (т. 87, с. 10).
Несмотря на краткие периоды нездоровья, упадка сил, Толстой по-прежнему духовно деятелен, упорен в работе, умственно свеж. Удивительна и его открытость всем тревогам времени, способность отзываться на все.
Конец века. Только что завершено «Воскресение» — роман, вобравший в себя, казалось, все, что волновало Россию на пороге грядущего столетия, а его автор уже во власти новых планов и замыслов. Еще продолжают уходить к издателям густо испещренные характерной толстовской правкой корректуры «Воскресения», еще впереди бурные споры о смысле романа, о судьбах его героев, но написанное уже представляется Толстому слишком условным, литературно упорядоченным, отстоявшимся. Толстой и прежде говорил: «Форма романа не только не вечна, но она проходит. Совестно писать неправду, что было то, чего не было. Если хочешь что сказать, скажи прямо» (т. 52, с. 93).
Его притягивают новые ситуации и персонажи, новые формы повествования. Главное же — успеть пробиться, мимо второстепенных «художественных глупостей», к самому важному, насущному: как жить, во что верить, как освободиться от путаницы обманов, захлестывающих человека. «Мне в руки дан рупор, и я обязан владеть им, пользоваться им, — записывает Толстой в Дневнике 1909 года. — Что-то напрашивается, не знаю, удастся ли. Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь» (т. 57, с. 9).
По разнообразию и смелости замыслов, над которыми Толстой настойчиво работает в 900-е годы, по широте и важности вопросов, им поставленных, завершающее десятилетие похоже на многообещающее начало нового периода.
Раньше, еще в 90-е годы, Толстой сказал: «Нет ничего stable в жизни. Все равно как приспособляться к текущей воде. Все — личности, семья, общество, все изменяется, тает и переформировывается, как облака. И не успеешь привыкнуть к одному состоянию общества, как уже его нет и оно перешло в другое» (т. 52, с. 68). Умение улавливать и запечатлевать эти непосредственные изменения — в природе таланта Толстого. «Текучесть» самого человека — особенность, им так же ясно осознанная (вспомним: «Люди, как реки…»). И в то же время человеку свойственно стремление противостоять этой «нестабильности».
На протяжении всей жизни Толстой ищет основы духовной устойчивости человека, опираясь на вечную, выработанную мыслителями всех времен и народов мудрость, — на Сократа, Эпиктета, Руссо, Канта, Конфуция… И сам Толстой в глазах современников олицетворяет собою такое мудрое начало, вносящее в окружающую жизнь — изменчивую, неспокойную, противоречивую — необходимые представления о ее смысле и человеческом назначении в ней. Прекрасно выразил это Александр Блок в 1908 году: «Часто приходит в голову: все ничего, все еще просто и не страшно сравнительно, пока жив Лев Николаевич Толстой. Ведь гений одним бытием своим как бы указывает, что есть какие-то твердые, гранитные устои: точно на плечах своих держит и радостью своей поит и питает всю страну и свой народ».
Если справедливо, что все творчество Толстого развивалось под знаком острой, тяжелой, необратимой ломки существующего уклада и миросозерцания людей, то, может быть, в наибольшей мере следует отнести это к последнему его периоду, когда социальные потрясения огромной силы следовали в России одно за другим. Русско-японская война, первая русская революция, затем — реакция с ее жесточайшим правительственным террором, столыпинская реформа, дальнейшее разорение деревни и т. п. Не только из газетных сообщений, но также из рассказов близких, друзей, многочисленных посетителей Ясной Поляны, нередко участников и очевидцев событий, узнавал Толстой о гибели тысяч русских солдат на дальневосточном фронте, о судебных преследованиях и казнях, о разгроме помещичьих усадеб, поджогах, грабежах. Толстой откликается на происходящее непосредственно — публицистика его звучит все напряженнее, острее и громче.