Том 14. Произведения 1903-1910 гг - Страница 109


К оглавлению

109

Врач не отвечает. Я всхожу тоже на хоры, вглядываюсь в темноту и только понемногу начинаю различать волосатую голову человека, лежащего на печи.

Тяжелый, дурной запах стоит вокруг больного. Больной лежит навзничь. Врач держит его за пульс левой руки.

— Что он, очень плох? — спрашиваю я.

Врач не отвечает мне и обращается к хозяйке.

— Запали лампу, — говорит он.

Хозяйка зовет девчонку и велит ей качать люльку, а сама зажигает лампу и подает врачу. Я слезаю с хор, чтобы не мешать врачу. Он берет лампу и продолжает свои исследования над больным.

Девочка, заглядевшись на нас, недостаточно сильно качает люльку, и ребенок начинает пронзительно и жалостно кричать. Мать, отдавши врачу лампу, сердито отталкивает девочку и принимается сама качать.

Я опять подхожу к врачу. И опять спрашиваю, что больной.

Врач, все еще занятый больным, тихим голосом говорит мне одно слово.

Я не расслышал, что он сказал, и переспрашиваю.

— Агония, — повторяет врач сказанное слово и молча слезает с хор и ставит лампу на стол.

Ребенок не переставая кричит и жалостным и озлобленным голосом.

— Что ж, аль помер? — говорит баба, точно поняв значение слова, сказанного врачом.

— Нет еще, да не миновать, — говорит врач.

— Что же, за попом, значит? — недовольно говорит баба, все сильнее и сильнее качая раскричавшегося ребенка.

— Добро бы сам дома был, а то теперь кого найдешь, — гляди, все за дровами уехали.

— Больше тут мне делать нечего, — говорит врач, и мы выходим.

Потом я узнал, что баба нашла, кого послать за попом, и поп только успел причастить умирающего.

Едем домой и дорогой молчим. Думаю, что оба испытываем одинаковое чувство.

— Что у него было? — спрашиваю я.

— Воспаление легких. Я не ждал такого скорого конца, организм могучий, но зато и условия губительны. Сорок градусов температура, а на дворе пять градусов мороза, идет и сидит.

И опять замолкаем и едем молча довольно долго.

— Я не заметил на печи ни постели, ни подушки, — говорю я.

— Ничего, — говорит врач.

И, очевидно, понимая, о чем я думаю, говорит:

— Да, вчера я был в Крутом у родильницы. Надо было для исследования положить женщину так, чтобы она лежала вытянувшись. В избе не было такого места.

И опять мы молчим и опять, вероятно, думаем об одном и том же. Молча доезжаем до дома. У крыльца стоит великолепная пара коней цугом в ковровых санях. Кучер красавец, в тулупе и мохнатой шапке. Это сын приехал из своего имения.

Вот мы сидим за обеденным столом, накрытым на десять приборов. Один прибор пустой. Это место внучки. Она нынче не совсем здорова и обедает у себя с няней. Для нее приготовлен особенно гигиенический обед: бульон и саго.

За большим обедом из четырех блюд, с двумя сортами вин и двумя служащими лакеями и стоящими на столе цветами, идут разговоры.

— Откуда эти чудесные розаны? — спрашивает сын.

Жена рассказывает, что цветы эти присланы из Петербурга какой-то дамой, не открывающей своего имени.

— Такие розаны по полтора рубля за штуку, — говорит сын. И он рассказывает, как на каком-то концерте или представлении закидали всю сцену такими цветами. Разговор переходит на музыку и на большого знатока и покровителя ее.

— А что? Как его здоровье?

— Да все нехорошо. Опять едет в Италию. И всякий раз — проведет там зиму и удивительно поправляется.

— Переезд тяжел и скучен.

— Нет, отчего же, с express всего тридцать девять часов.

— Все-таки скука.

— Погоди, скоро летать будем.

Третий день
Подати

Кроме обычных посетителей и просителей, нынче еще особенные: первый — это бездетный, доживающий в большой бедности свой век, старик крестьянин; второй — это очень бедная женщина с кучей детей; третий — это крестьянин, сколько я знаю, достаточный. Все трое из нашей деревни, и все трое по одному и тому же делу. Собирают перед Новым годом подати, и у старика описали самовар, у бабы овцу и у достаточного крестьянина корову. Все они просят защиты или помощи, а то и того и другого.

Первый говорит зажиточный крестьянин, высокий, красивый, стареющийся человек. Он рассказывает, что пришел староста, описал корову и требует двадцать семь рублей. А деньги эти продовольственные, и, по мнению крестьянина, деньги эти не следует брать теперь. Я ничего этого не понимаю и говорю, что справлюсь, узнаю в волостном правлении и тогда скажу, можно или нельзя освободиться от этого платежа.

Вторым говорит старик, у которого описали самовар. Маленький, худенький, слабый, плохо одетый человечек рассказывает с трогательным огорчением и недоумением, как пришли, взяли самовар и требуют три рубля семь гривен, которых нет и добыть негде.

Спрашиваю: за какие это подати?

— Какие-то, кто их знает, казенные, что ль. Где ж мы со старухой возьмем? И так еле живы. Какие же это права? Пожалейте нашу старость. Помогите как.

Я обещаюсь узнать и сделать, что могу. Обращаюсь к бабе. Худая, измученная, я ее знаю. Знаю, что муж пьяница и пять детей.

— Овцу описали. Пришли. Давай, говорит, деньги. Я говорю: хозяина нет, на работе. Давай, говорит. Где же я возьму. Одна овца, и ту забрали. — Плачет.

Обещаюсь разузнать и помочь, если могу, и прежде всего иду на деревню к старосте, узнать подробности, какие это подати и почему так строго взимаются.

На улице деревни останавливают меня еще две просительницы — бабы. Мужья на работе. Одна просит купить у ней холст, отдает за два рубля.

— А то описали кур. Только развела. Тем и кормлюсь, что соберу яичек, продам. Возьмите, холст хороший. Я бы и за три не отдала, кабы не нужда.

109